Однажды рано утром, в шипении дуговой лампы, молчаливым,
точным движением Доктор, одетый в халат и резиновые перчатки, пришил голову
кота к шее цыпленка. Уродливая тварь покачивалась на ножках в стеклянной
клетке. Она слепо всмотрелась сквозь щелки глаз и, уперевшись
ногой в правую стенку клетки, качнулась влево.
Еще: взять кобеля, изменить ему пол, и он завоет, как
сука в течку, и станет в недоумении обнюхивать слепых щенят. Одна такая собака
с пересаженными яичниками скулила в отдельной клетке. Доктор приложил ухо к
стеклу, чтобы не пропустить изменение тона. Солнце рвалось в окна лаборатории,
и весенний ветер окрашен был в цвета солнца. Под никому, кроме него, не слышимую мелодию Доктор переставлял склянки и пузырьки с жизнью. Странные создания лежали тихо. Новорожденные химеры в кроличьих клетках восторженно втягивали ноздрями стерильный воздух.
Завтра хорек у окна поднимет голову, сейчас он неуклюже прыгал на солнце.
Холм был величиной с гору. Дом на вершине горы вздымался,
как новый холм, комнат в нем было без числа, в одной жили совы, соломенные
подстилки в погребе кишели ползучими паразитами, которые плодились и жирели, как кролики.
Люди передвигались по дому словно призраки, между столов, сталкивались лицом к лицу в коридорах и в страхе, боясь увидеть новых уродов, закрывали глаза или, столпившись в огромной зале, спрашивали друг друга об именах вновь рожденных. Один за другим они исчезали, но их сменяли новые: женщина с младенцем у груди, слепой из внешнего мира. Ключи были у всех.
Мальчик носил имя Дома. Порождение Дома, носившего то же
имя, что холм, он забавлялся с тенями в коридоре и спал по ночам в высокой
комнате, отрезанной от звездного света, но остальные
жители Дома спали не укрываясь от луны. Чайки кричали
с моря, гудел прибой в южном, терявшемся в песке ветре... спали
не закрывая глаз.
Каждое утро Доктор просыпался с птицами. Вставало из
цветной воды солнце, день набухал, как бродившая в кувшинах закваска, и набирал
силу, подобно времени, пронизанному сиянием и оседающими хлопьями зимнего
света. Однажды утром он, как обычно, отошел от клетки с хорьком и обернулся к
застекленной жизни. С бесчеловечным спокойствием, немыслимым на устах того, кто
пил молоко женщины, он пристально вглядывался в детенышей, жавшихся к самкам, в
уродов, которые трепетали, впервые открывая глаза, в грудастых птиц, в смятении разевавших клювы. Он был — сила и нож, он изваял стеклянную руку с венами, пришил ее к плоти, прирастил под жаром неверного света, и на стеклянных пальцах выросли стеклянные ногти. Жизнь текла в его пальцах, бурлила в нагреве кислот и на поверхности отваров из трав. В тысячах порошков таилась смерть; под его взглядом пар застывал, как изваяние, как распятие, он овладел великими тайнами Земли, и в кабинете, в Доме на вершине холма («смотри,— сказал он,— на лбу лягушки клеймо, а раньше не было»), тайна материи теряла свою таинственность.
Единственной тайной был Дом. Все происходит в ножевых
лучах света; слепые руки мальчика ощупывают стены коридора светлым движением,
хотя последний огарок дымит на верху лестницы и даже полоски
под запертыми дверями внезапно гаснут. Мальчик Нант не один. В тревоге
он слышит шорох, шелест рук и халата.
- Чья это рука? — тихо спросил он, в панике упал на темный ковер и громко крикнул: — Не отвечай!
- Твоя! — ответила темнота, и Нант замер. Смерть устала ждать Доктора. Вечность оказалась слишком длинна.
Во сне я был этим мальчиком, я неподвижно стоял один,
зная, что я один, и голос — мой, и темнота — не смерть солнца, а темный свет,
отраженный глухой стеной коридора. Я протянул руку, рука превратилась в дерево.
В то утро в шипении лампы Доктор с рассвета готовил новую
кислоту, мешал раствор круговыми движениями ложки и наблюдал за окраской колбы,
потом убавил жар и колба обесцветилась, как вода.
Сильнейшая из кислот жгла воздух, но между пальцами текла, как сироп, и не
обжигала. Молча и осторожно он поднял колбу и приоткрыл дверцу клетки: свежее
молоко для кота. Он налил молоко в блюдце. Тварь с головой кота подползла
ближе. Во сне я был котоголовым, я выпил кислоту и
уснул, проснулся в смерти и, позабыв сон, вошел в иное бытие мальчиком,
плачущим в темноте. Рука опустилась и больше не была деревом, а я, как крот,
торопливо полз от света к свету. На краткое слепое мгновение я стал кротом с руками
ребенка и пробивался, не зная, вверх или в глубину, сквозь землю
Уэльса. Я знал, что сплю, когда меня разбудила вдруг жестокая тьма, не
сглаженная ни единым просветом в тупиках Дома. Не у кого было спросить совета.
Доктор, незнакомец в белом халате, творивший логику новых дней в птичьей башне,
был моим единственным другом. Нант помедлил и побежал к нему в башню.
Поднявшись по винтовой лестнице и шаткой стремянке, он подошел к указателю на
Лондон и на Солнце. Он перешел в мой сон, а я в его, и мы, как братья, вместе
бежали вверх.
Цепочка с ключом опоясывала мне тело. Я отомкнул дверь и,
как обычно, увидал Доктора в белом халате, неотрывно смотревшего в стеклянные
стены клеток. Он улыбнулся, не замечая, что я миллионы мгновений жду от него
улыбки.
— Я напоил его кислотой, — сказал Доктор. — Он умер.
А через несколько минут мертвая курица встала, потерлась о стекло по-кошачьи,
и я увидел кошачью голову. Смерть длилась десять минут.
От моря нахлынула буря, неся в черной густоте ливень и двенадцать
ветров, сгоняющих с небесного лика горных птиц. Черная буря, плакальщица, с
воем перевернула морское дно и плоские камни. Грохот, молния, град камней,
словно послед, струились из ее чрева; в безумии близкого тумана приближался
Черный, Отверженный, в пламени морского свечения, с распятием из застывшего
пара, близился в накидке из ливня. Безжалостная кислота, набирающий силу шторм,
яростный оттенок безумия, единственный, оскверненный, каменнорукий,
близкий, ближний...
Таков был мир вне стен Дома.
Но тень и паутина были внутри,
раздвоенные отпечатки в пыли, и тени с птичьими клювами в руках женщины ничем
не отбрасывались, лишь пенные кони моря вгрызались в холмы, как лисы, и то, что
властно держало Нанта и Доктора, кость конского черепа, бык и Отверженный,
сошедшие со стены пещеры, — все это было Дом и мир Дома.
Доктор меня не видел, и вскоре я, Доктор моего сна,
нездешний логик, создатель птиц, всецело поглощенный слежением за едкими
отварами и тоской о забытьи, поднес ложку ко рту. Уже началась буря, с первым
моим глотком раскатился гром, а когда я упал, молния перечеркнула ветер.
Б башне мертвец,— сказала женщина своему спутнику у входа в
центральную залу.
В
башне мертвец, — откликнулось из углов эхо, наполнив Дом голосами. Прошли
секунды, наполнив залу людьми, которые протискивались и спрашивали имя нового
мертвеца.
Нант стоял рядом с Доктором. Доктор был мертв. В проходе
к башне десятидневной смерти плясала женщина. Мужские руки лежали у нее на
плечах. Прошли секунды, и девушки, обнаженные до пояса, танцуя, окружили ее;
четыре шага приближали их к двери, четыре шага в танце относили обратно. В
длинной просторной зале танцем они оплакивали умершего.
Это был неровный танец, слепой, почти мертвый, за ним последовал танец забвения
и детей — танец печальных, обнаженных до пояса девушек, дурмана и сна, танец
бессонной яви. У моих ног лежал мертвый Доктор. Я встал на колени, провел по
его груди, пытаясь нашарить колбу, но мертвые пальцы не разжимались.
Голос произнес рядом: «Разожми ему руку», я наклонился, и
другой голос тихо сказал: «Не надо».
Не слушана его! — Слушай меня! — Разожми руку! — Не надо!
С размаху я ударил кулаком в темноту, откуда слышались
голоса, и вновь рука стала деревом.
К полудню буря усилилась. До темноты башня содрогалась и черепица слетала с крыши. Шторм насылали:
море, морское дно, корни леса. Но вот все заглушил гром, который затопил два
несогласных голоса, в глаза сверкнула из окна молния, изломанный огненный
хвост. А те всё танцевали в сгустившихся сумерках, в порывах неутихающей бури,
танец вел полуобнаженных девушек к дверям — торжественный, ритуальный танец о
смерти, пришедшей в дом.
Раздался, перекрывая гром, голос:
Предайте мертвых земле. Смерть не вечна, ее удел — дни, она не смерть, а
сон сердца.
Предайте мертвых земле — так говорил голос моему сердцу
и, замирая, вечно звучал. Ветром буря унесла голос вдаль, и колыбельный напев
дождя пробудил спорящие голоса. Они вернули меня к руке и колбе. Я разогнул
застывшую руку, разжал пальцы, поднял питье к губам. Меня обожгло стеклом, в
дверь застучали, люди закричали за дверью. В поисках мертвого тела они хотели
войти. Мое детское сердце разрывалось. Я быстро оглядел стол и, увидав на тарелке
лимон, быстро проколол кожуру и вспрыснул кислоту внутрь. Грохот черных
голосов, стук кулаков в дверь сорвали петли. Мертвец остался лежать, а я
протиснулся сквозь толпу незнакомцев и, не заботясь об их добыче, помчался по
коридору, прижимая лимон к груди.
Мы с Нантом были братьями в лишенном
рассудка мире, вдали от пограничных деревень, от моря, что держит в ладони
Англию, вдали от надменных шли-
лей, от вечных могил у их подножия. Как один человек, с
одним лицом и одним телом, мы побежали по переходам и залам, не видя теней, не
слыша злобных выкриков. В пустых комнатах не было места злу. В мрачных углах мы
высматривали дьявола, но в закоулках и углах видели знакомые тайны. Мы мчались
дальше, нас разрывала пульсирующая кровь, у груди дремала кровь, едкий плод,
вздувшаяся опухоль с тонкой кожурой. Нант бежал по Дому один. Расставшись с
ним, я унес половину боли и страха и шел своим путем, путем света,
загорающегося над холмом, над черной долиной. Мой брат прошел до конца, по
ступеням каменных лестниц вбежал в последнюю башню и, приложив губы к шеке, тронул грудь. С прикосновением стих шторм.
Ножницами, висевшими на веревке, заменявшей пояс, он
взрезал лимон.
Выпили сок.
Буря поднялась с новой силой.
Смерть вошла в стены Дома.